— Пошла ты! — отмахнулась Эмеренц хладнокровно.
Шуту остолбенела, осекшись от такого отпора, не менее неожиданного и несправедливого, чем ее собственные подозрения. Так и стояла, пока я садилась в машину: с разинутым ртом и откинутой головой уставясь на Эмеренц, будто удар получив приемом карате, от которого не сразу оправишься. Из машины сказала я Эмеренц, что сегодня же к ночи постараюсь быть обратно. Но, наверно, так устану, что вряд ли сумею зайти, еле буду языком ворочать.
— Устанете? Отчего же? Это они там, бедные, устанут, кого в дом культуры сгонят слушать вас после дойки да кормежки, да смены подстилки: миллиона всяких дел, о которых вы и представления не имеете. А вам-то что, сиди да чепуху вашу мели.
Я не стала вдаваться в объяснения, чего стоит часами напрягаться, стараясь сосредоточиться в такую жару, в помещении с наглухо закрытыми от шума окнами, и сказала шоферу ехать. Немножко разочаровало, что Эмеренц, вопреки моим ожиданиям, вместо этих подковырок не попросила привезти ей на память ну хоть хворостинку из домашнего плетня… Что-нибудь вроде этого. Я из поездок в родные места всегда привожу буханку тамошнего хлеба. Но она ничего не захотела. Пес, когда тронулись, тявкнул небрежно, точно успокаивая: ничего, небось не навек; как-нибудь перетерпим.
Доехали благополучно, нигде не останавливаясь перекусить; я уже привыкла, что в библиотеках всегда предлагают свое угощение — и очень обижаются, встретив отказ. Кладбище в Надори, красивом селе, оказалось у самой околицы, сразу за дорожным указателем, не пришлось и расспрашивать. С запущенных, полуобвалившихся могил доносился запах шалфея и полевых цветов. Мы притормозили, я вылезла. Какая-то женщина поливала цветы в оградке — достаточно уже немолодая, чтобы знать эти фамилии: Дивек, Середаш. Но она была нездешняя, только замуж вышла сюда и ничего не слыхала про плотника и его семейство. Само кладбище было, как видно, заброшено: памятники, надгробья успели разбить, порастащить; прах зачастую скрывали безымянные холмики — или же семьи поувезли и перезахоронили своих. Ухоженных могил осталось десятка два; над одной из таких и гнула спину спрошенная мной женщина.
Я побродила, спотыкаясь в бурьяне, меж заячьих и кротовых нор. Есть в таких запущенных сельских кладбищах свое умиротворяющее очарование, и я не спешила уходить, но нужных фамилий нигде не находила. Надписи, которые удавалось разобрать, были все не те. Зато сразу повезло в Чабадуле. Едва я вышла из машины, меня на главной площади встретила вывеска с искомой фамилией красными буквами: «Чаба Дивек. Ильдико Копро Дивек. Часы кварцевые и механические. Модные ювелирные изделия». «Вот будет сенсация, — подумала я, застав в лавке молодую супружескую пару. — У них в Пеште близкая родня!» (если только покойная Розалия Середаш, в девичестве Дивек, действительно, из их семьи). Но ожидаемого впечатления известие не произвело. Часовщик сказал, что они слышали об Эмеренц, но не встречались, и посоветовал навестить его крестную. Она тоже из Дивеков: двоюродные сестры с пештской родственницей, подругами были в детстве. Крестная, дескать, вам очень обрадуется; особенно рада будет узнать что-нибудь о дочке тетушки Эмеренц, она ведь целую вечность не видела девочку, с тех самых пор, как ее увезли обратно в Пешт.
Теперь мой черед был сохранить невозмутимый вид, не выдать полного неведения: что впервые слышу о ребенке Эмеренц. На мои наводящие вопросы сообщили они, что им известно (опять же понаслышке, от старших). Якобы на исходе войны Эмеренц появилась в селе с девочкой на руках, которая с год и прожила здесь у прадеда. Где похоронена семья Эмеренц, юная пара не знала, снова сославшись на крестную: та наверняка помнит. Я пошла в библиотеку. До выступления, не говоря уж об обеде, времени оставалось много, и библиотекарша счастлива была, что нашлось, чем его занять, вызвавшись меня проводить. Двоюродная сестра Эмеренц жила в собственном доме и была очень на нее похожа: та же высокая, сухопарая фигура, полная достоинства осанка, походка; только явно с жизнью в ладу, даже на старости лет. Яркий солнечный свет заливал со вкусом обставленные комнаты с высокими окнами, гласившие о полном материальном достатке. Она угостила бисквитами, достав поднос из великолепного старинного буфета работы еще отца Эмеренц. «Он ведь и столяром-краснодеревщиком был (вы, конечно, знаете), не только плотником. У них буфет и стоял, пока дед не взял оттуда — когда там мастерскую устроил надорский сельхозкооператив».
Она тоже поинтересовалась девочкой Эмеренц, как сложилась ее дальнейшая судьба. Наверно, очень хорошо либо совсем уж плохо, потому что сын их брата Йожи, например, ни разу ее и не видел Дед-то туговато соображал; никак в толк не мог взять, почему это в Пеште трудно с девочкой пристроиться куда-нибудь, рассказывала она, пока мы угощались пухлыми желтыми бисквитами и незабвенным, с детства знакомым сухим альфельдским вином Чуть не пришиб Эмеренц, когда та с ребенком явилась. И пришиб бы, не будь он как раз после удара. Уже не тот был дед. По нынешним временам ребенок, конечно, не такая обуза; теперь, пусть не так уж и рады, вида не покажут, да и от государства помощь идет молодым матерям. А тогда, что ж, дознавались, конечно, кто отец; но Эмеренц не сказала. У нее и метрики-то не было, так что вряд ли легко сошло бы с рук, если б не дедов авторитет и не подношения всякие нотариусу. Нотариус это дело и замял; выправил ей какие-то бумаги вместо забытых в Пеште. Так она и стала тоже Дивек, раз уж нет отца все равно. Старикан в конце концов больше правнучек ее полюбил, и она тоже привыкла к нему. Совсем ведь одна, ни матери, никого; заберется, бывало, на колени и ну обнимать. Дед прослезился даже, когда Эмеренц ее забирала; до самой смерти жалел, что отдал, такая ласковая была. Эмеренц все тут будут рады, пускай приезжает, хоть одна, хоть с дочкой, которая, конечно, взрослая теперь. Дед, к сожалению, помер уже — как и ее, крестной, муж. Из Дивеков вот только они и остались; все поразъехались кто куда.