Несмотря на жару, она предложила сама сводить нас на кладбище, где похоронены ее родители и старик. Семья же Эмеренц — в Надори, там все они, на старом кладбище, которое закрыли. Тут, несколько смутясь, она понизила голос: не к чести все-таки деда, что он, как не захотел с самого начала дочь за Середаша отдавать, так и чурался их до самого конца. И неизвестно почему: зарабатывал плотник хорошо; а в той ужасной трагедии тем более неповинен. Но вот не жаловал старик ни его, ни близнецов — и Эмеренц к себе не допускал. Там, в Надори, его и схоронили, Середаша — и все они там рядом с ним, будто им же погубленные, покоятся, в полном забросе. Хотя, конечно, может быть, это еще детское ее впечатление, может, как раз наоборот: бывает ведь, что именно любя не ходят на кладбище, чтобы старых ран не бередить. Второго же зятя и могилы-то нет: в Галиции он, в братской могиле похоронен, Эмеренц рассказывала, наверно. Во всяком случае, если хочет позаботиться о покойниках, пускай не откладывает: с прошлого года Надори и Чабадуль в одно село объединены, старое кладбище запашут скоро. Где там Середаш, указать она, правда, не может, не бывала там с детства, а на здешнем могилу Дивеков и Копро покажет; это по мужу она Копро.
Время еще позволяло, и я осмотрела сделанный со вкусом памятник, гранитный обелиск. Над именами умерших — непременные воды Вавилона, плакучие ивы и осиротевшие скрипки на ветвях. Подарила мне крестная и две фотографии, которые после долгих поисков извлекла из ящика. На одной — мать Эмеренц, еще невестой, и правда красивая. Но по-настоящему меня поразила другая фотокарточка, старинная любительская, с волнистым обрезом: Эмеренц с ребенком на руках. Освещение, правда, плохое, только девочка вышла резко. Уже тогда на Эмеренц был платок, хотя платье — немного посветлее и попестрее, разве что не совсем по росту; наверное, полученное от хозяев. Лицо почти такое же, только взгляд поприветливее, без этой ее затаенной иронии.
И Копро и Дивеки явились в библиотеку на мою беседу в полном составе. Первоначально, конечно, не собирались, но раз уж визит им нанесла, полагалось быть. Народу пришло на редкость мало, слушали молча, без всякого интереса, изнывая от духоты. А я, повторяя сто раз читанный текст, все раздумывала: где же эта девочка, с которой снялась Эмеренц?
На обратном пути, памятуя ее просьбу, попросила я библиотекаршу сделать небольшой крюк, заглянуть на станцию. Та, наверно, удивилась, но не подала вида. На станции я по желанию Эмеренц прошлась из конца в конец по грузовой платформе. Обычная платформа: высокая, бетонная, безлюдная. В Надори шофер остановился у дома Эмеренц. Он и по сию пору звался «домом Середаша».
Был один из тех неправдоподобно роскошных летних вечеров, когда солнце гаснет не постепенно, а скрывается сразу — и на сереющем небе долго горят разноцветные полосы: оранжевые, синие, лиловые. Дом четко рисовался на этом тускнеющем фоне. Вот оно, тогдашнее место действия! В точности такое, как описывала Эмеренц: и фасад такой, и стены, и высота, и ширина. Память у нее и на размеры была поразительная: ничуть не преуменьшила и не приукрасила. Не какой-нибудь волшебный замок виделся ей на месте родительского дома. Но и в натуре был он ладно сработан Йожефом Середашем. Не то чтобы как-нибудь особенно любовно, но на века. В прежней мастерской и теперь помещалась столярка, только с электропилой — и меня встретили лаем огромные цепные псы. Сохранился даже палисадник, хотя розы превратились в настоящие деревья, к платанам были подсажены несколько кленов, а на суку подросшего грецкого ореха висели качели, под которыми копались, играли ребятишки. Только вот гумна я не нашла: на том месте высилась кукуруза, обещавшая богатый урожай. Я постояла, посмотрела на ее стройные шеренги, размышляя с тоской: сколько же крови впитала эта земля! Сколько покойников и погребенных надежд, прахом пошедших замыслов таит она в себе! Как, обремененная всей этой нелегкой памятью, может она еще родить?.. Или именно поэтому и родит?..
Мастерской заведывал молодой человек; завидев меня, вылезающую из машины, он подумал, что я за щенятами, которых продавал. Я объяснила, что собака у меня есть; просто хочу на дом посмотреть, где жила когда-то знакомая с моей улицы — и он сразу потерял ко мне интерес. Хотела попросить у него розу для Эмеренц с большого древовидного куста, но раздумала. Бог весть, с каким лотом подступать к неведомым глубям ее прошлого, если до сих пор не созналась, что у нее есть — по крайней мере, был — ребенок. Здесь, на несомненном, засвидетельствованном месте ее жительства попыталась я снова мысленно измерить пройденный ею путь, но и на сей раз не удалось. Здесь — уже, там — еще не жила; а если и жила, то отгородясь от всего и вся. В этих притушенных, все скрадывающих сумерках одно было ясно: деревня для нее перестала существовать. Попала в город, и он ее принял, но она города не приняла, отделясь от него закрытой дверью. Там, за дверью, и была ее единственная реальная жизненная среда… Но увидеть, узнать ее она не давала. И в машину я уселась, не сорвав на память ни листочка.
Дома у нас ее не было, поджидать меня она, конечно, не стала. Дело известное: гордость не позволяла. По ней так лучше не слышать о прежнем месте своего обитания, совсем не знать, сохранилось ли там что от прошлого, чем изъявлять к этому какой-либо интерес; хотя муж, едва мы успели поздороваться, сообщил: старуха сегодня закатила им с Виолой настоящий праздничный обед. Я отправилась к ней, предводительствуемая собакой. Эмеренц, вышедшая подышать воздухом на скамейке для белья, даже не поднялась навстречу. «Ничего, нежданная бомба смутит сейчас твое спокойствие, — подумала я, — откроются кое-какие подробности, о которых ты позабыла рассказать». Начала я с часовой мастерской, потом запустила зонд поглубже: описала, как превосходно живет ее двоюродная сестра. А дед суровый был, вероятно, человек? Даже покойникам мстил зачем? И без того достаточно несчастливы были, какой смысл еще и могилы так запустить? Что за странный ход мыслей, просто недостойный.