И меня тронуло теперь появление его в полном облачении. В разумной, безупречно построенной речи отдал он должное ценности простого физического труда. Но остерег собравшихся: не следует думать лишь о хлебе насущном и мнить, будто религия — частное дело каждого и веру можно исповедовать помимо нашей матери-церкви. Строго, корректно, внушительно прозвучали в его устах слова прощания с усопшей. Но настолько лишены они были всякого чувства, так мало вязались с подлинным обликом Эмеренц… И я ощутила скорее некое сонливое отупение, как от хлороформа, нежели ту пронзительную, ошеломляющую боль, которую обычно после утраты близких причиняет вид странного низенького сосуда с горсткой праха, бывшего якобы живым, смеющимся человеком… Провожавший было такое множество, словно у Эмеренц оказалась дюжина детей с подобающим количеством отпрысков — или она в каком-нибудь людном месте работала: скажем, на заводе. И главная аллея, и боковые дорожки — все было черным-черно от наплыва сердобольных. Иные теснились поближе к пастору, черпая утешение в его сдержанно-серьезном напутствии. Стоявшим в отдалении было легче, они могли, по крайней мере, всплакнуть. Положила к урне Эмеренц в нише колумбария букетик цветов из ее палисадника и я. Еще одна молитва прозвучала, и нишу замуровали, вцементировав табличку с именем. Шуту рыдала взахлеб, Адель же все это время на нее смотрела, боясь нечаянно перевести взгляд на урну.
Если пронзить сердце очень острым лезвием, человек не упадет мгновенно. И мы все знали, что самое болезненное чувство утраты наступит потом, что лишь позже мы пошатнемся и падем наземь — и не тут, где присутствие Эмеренц, пусть даже в немыслимом виде урны, еще как-то ощутимо, а где-нибудь на улице, куда она не выйдет больше с метлой; в саду, куда напрасно будут на своих бархатных лапках прокрадываться отощавшие кошки или бездомные собаки: никто их уже не покормит. У всех нас Эмеренц унесла частицу жизни. Подполковник всю церемонию прощания выстоял, будто в почетном карауле; сын брата Йожи с женой плакали, не таясь. Я вообще не могу плакать на людях, но и у меня сжалось горло от предчувствия, что все впереди, еще наплачусь; так дешево не отделаюсь.
По окончании основная масса провожающих осталась, медля расходиться. Адель, которая как-то раскованнее, самоувереннее и громогласнее стала без Эмеренц, — та со своим сильным характером словно сдерживала, оттесняла ее — перебегала от одного к другому, организуя что-то, предлагая пойти выпить кофейку или пивка. Шуту — она после того предложения заменить Эмеренц попала в черный список — постояв особняком, вскоре ушла.
Мы тоже направились домой. Подполковник спросил у сына брата Йожи, не хочет ли он поприсутствовать при том, как будут открывать для меня внутреннюю комнату, поскольку бригада должна к вечеру освободить квартиру, чтобы санинспекция произвела обещанный осмотр. Тот сказал, что в завещании нет такого условия; пускай квартиру забирают как служебную, а я, что мне понадобится, могу взять оттуда, ненужное же отдать, кому хочу. Жена его, однако, непрочь была посмотреть, что мне такое завещано. Но он воспротивился: что еще за любопытство: Эмеренц их не обошла бы, будь там что-то для них подходящее, он и так ей за все несказанно благодарен. И они на своей машине уехали. Нас довез опять подполковник. Муж направился домой, а мы — к Эмеренц. Улица была пустынна. Предположение мое оправдалось: Аделька свое поминальное угощение устроила где-то возле кладбища.
В углу перед дверью стоял топор, с помощью которого отдирали доски с кухонной и той, внутренней, двери, оставшейся без ключа. На вопрос подполковника сопровождать ли меня, я ответила согласием. Ведь жилище Эмеренц окружала легенда: неизвестно еще, что меня там ожидает. Нервы мои были натянуты до предела — и не было пастора, чтобы трезвым словом разрядить напряжение.
— Что вы волнуетесь так? — спросил подполковник. — Эмеренц вас любила, от нее не приходится ждать зла. Был я в свое время в той комнате, там только мебельный гарнитур в чехлах. И зеркало, очень красивое. Идемте!
Мы вошли, поначалу ничего нельзя было разобрать. Полная темнота. Ну да, конечно: ставни. Мы стали шарить по стенам в поисках выключателя. Комната Бог знает, сколько времени не проветривалась, и в этом застоявшемся воздухе, вдобавок с проникшим туда запахом дезинфекции, мы оба закашлялись. Зажегши наконец свет — и заметив, что я борюсь с дурнотой, — спутник мой вытащил меня обратно и, только распахнув все окна, впустил опять. И я увидела, что определено было мне увидеть волей Эмеренц, — и чуть не упала, ухватясь за стенку.
Такое разве в кино увидишь, да и то поверится с трудом. Этот слой пыли в палец толщиной, покрывающий мебель, эта виснущая сверху паутина, которая при малейшем движении липла к лицу и волосам. Чехлы — наверно, после посещения полиции — были сняты. Ребром ладони провела я по одному из кресел — обнажилось золоченное сиденье, обитой бледно-розовым бархатом. Красивейшая обстановка из когда-либо виденных мной предстала перед нами. Подлинный салон конца восемнадцатого века в стиле рококо, работа какого-нибудь графского еще, быть может, поставщика. Настоящее музейное сокровище! Столик с разрисованной пастушками и овечками фарфоровой крышкой, словно предназначенный для моего так и не купленного дома; козетка на позолоченных ножках, не толще кошачьих лапок. От легкого хлопка по сиденью пыль взвилась над ней и шелковая обивка лопнула, будто испустив дух от такого неласкового прикосновения. В простенке подымалось высокое зеркало; под ним на подзеркальнике в обрамлении двух фарфоровых фигурок — единственный живой предмет: бойко ходившие часы с луной, звездами и солнцем. Я хотела и с них смахнуть пыль, но подполковник остановил.