Хотелось прежде всего как-нибудь осторожно, деликатно предостеречь саму Эмеренц, но она после того дня явно меня избегала. Даже на нашем скромном уличном пятачке ухитрялась исчезать, как невидимка. Вообще мало кто мог с ней потягаться по части конспирации: тоже одно из ее непревзойденных достоинств. Наконец в страстную пятницу, встав раньше обычного, чтобы еще на кладбище успеть перед церковью, я с ней все-таки столкнулась. Огромной березовой метлой махала она у наших ворот, пожелав мне при моем появлении опустить в кружку побольше на радость сборщикам: в такой день вдвойне небось полагается? Боясь, что опять рассержусь и даже помолиться не смогу, я поспешила прочь с покорнейшей просьбой хоть в страстную пятницу не донимать меня своими циничными замечаниями. Крестные муки — все-таки трагедия, и посмотри она ее на сцене, не удержалась бы от слез. Охотно и за нее пожертвую, если таково ее желание, только пусть не дразнит хотя бы. А по окончании работы не сочтет за труд приготовить нам фруктовый суп; сливы на кухне на буфете. Глянув на меня, Эмеренц протянула мне вместо ответа метлу: не хочу ли помочь? Уж если Христа иду поминать, в самый раз хорошенько умаяться, потрудясь перед тем. Метла ведь не перышко, да и палка не для белоручек. Потому что оплакивать Иисуса только причастные к физическому труду имеют право. Отворотясь, прошмыгнула я мимо к автобусу. Все грустноблагоговейное настроение этого утра улетучилось. Ну что она ко мне пристает, эта женщина? Как не совестно из-за какой-то несправедливо распределенной посылки христианское вероисповедание ниспровергать — со всем его прошлым, со всеми достойными заветами?
«Компенсируется. Компенсация — вот что такое эти ехидные подковырки», — думала я, сама в то же время понимая, что это неправда, никакая не компенсация, все сложнее, драматичнее. Эмеренц великодушная, добрая, щедрая; пусть на словах Бога отрицает, зато делами славит, и все, о чем мне приходится постоянно себе напоминать, для нее, с ее склонностью к самопожертвованию, органично, спонтанно. Доброта ее естественна; а я только приучила, заставляю себя соблюдать определенные нравственные нормы. И она и впрямь еще в один прекрасный день докажет мне, сама того не сознавая и даже слов таких не зная, что вся моя христианская якобы вера — лишь своего рода буддизм, мертвый традиционализм, и так называемая мораль — тоже от самодисциплины, и дом мой, знания мои, семья — только плоды упражнения, постоянного самообучения… Смятенные, противоречивые мысли одолевали меня в ту страстную пятницу.
Никакого фруктового супа на обед и в помине не было. Нас ждал протертый суп из спаржи, тушеный с паприкой цыпленок и карамельный пудинг, а слива, немытая, нетронутая, тускло синея, так и лежала на буфете. Страстная пятница была единственным днем, когда по требованию отца все мы постились, как привык он в доме своего отца, моего деда. Все наше дневное пропитание тогда и составлял только сливовый суп на обед, а к ужину даже не накрывали, обходились так. В великую же субботу на завтрак полагался тминный суп без хлеба; лишь в обед пост смягчался. Но только смягчался: обед готовился не мясной — и самый обыкновенный, не какой-нибудь праздничный. По-настоящему разрешался пост в нашем семейном мирке только в ужин, но и тогда возбранялось наедаться, — и крышка рояля еще накануне запиралась на ключ, дабы какой-нибудь любитель музыки из нашей помешанной на ней семьи не присел ненароком поиграть. Эмеренц давно знала мои вынесенные из дома привычки и воздерживалась посягать на них, разве только «хозяину» принесет что-нибудь повкусней. Между ними успело установиться негласное взаимопонимание, некий тайный союз против меня, который выдавали в такие минуты нечаянный усмешливый кивок, сообщнический жест.
Обедать я отказалась, а вечером, когда в глазах мутиться стало от голода, сварила себе в тихом бешенстве какую-то преотвратную тминную похлебку в счет завтрашнего дня. Доев, отправилась к Эмеренц. Весна в тот год выдалась ранняя, и она сидела в палисаднике, глядя на улицу, будто меня поджидала.
Молча выслушала мое мнение о себе: сначала настроение человеку испортит, а потом еще и мстит — неизвестно за что. Может, однако, не торопиться победу торжествовать, потому что до цыпленка я даже не дотронулась. И не собираюсь оплачивать ей эту добровольную услугу, о которой не просила. В опускающихся сумерках видно было, что она улыбается. Я стол готова была на нее опрокинуть.
— Постойте-ка, — беззлобно, терпеливо сказала она, словно непонятливому ребенку. — А то как дам сейчас, чтоб очухались. Хотя за то я вас и полюбила, что выволочек не боитесь: при мне ведь небось поносили-то вас. Так вот: можете оставаться при своих завиральных идеях, будто небесам не безразлично, что вы тут едите. Мне-то что, мне-то не проще разве сливы сварить, чем с цыпленком возиться, как вы думаете? Странный у вас Бог, грехи за сливы отпускает! А мой вот, если только есть — не там, вверху, а кругом, везде: и на дне колодца, и у Виолы в душе… и у старухи Бёрши над изголовьем. Да, у нее, у Бёрши, той самой, которая так пристойно и легко, без мучений преставилась, как только самые добродетельные заслуживают. А она вот и незаслуженно удостоилась. Чего смотрите? Видели внучку ее на улице, когда я подметала?.. На другой стороне?.. Или опять, кроме себя, ни до кого дела нет?.. За мной как раз прибегала. Ну я и пошла: легче ведь помирать, когда за руку тебя держат; как по-вашему? Обмыла, собрала в последний путь — и обед еще успела приготовить для вас, шутка ли сказать. За который вы меня так мило поблагодарили. Фу. Получите вы у меня когда-нибудь! Стоите того. Хозяин-то недолго протянет, сами знаете. У него что — сил от фруктового супа прибавится? С какой он мыслью уйдет, какое унесет с собой последнее впечатление? Бёрша с той мыслью ушла, что Эмеренц Середаш ее напутствовала честь по чести — и о внучке ее позаботится. И вы, и вы позаботитесь о ней, ручаюсь; вы, а не какие-нибудь там благотворительницы. Им и невдомек, что у Бёрши сирота безнадзорная осталась. А вам не дам отвертеться, каждый день буду напоминать. Так что не сливами, не этой вашей тощей диетой напутствуйте хозяина — и не тем, что убегаете то и дело или за пишущей машинкой торчите. И сегодня вот в церковь ушли — вместо того чтоб с ним побыть. Да для него разок посмеяться с вами ста молитв полезнее! Дешево же вам благодать достается! Чуть не задаром у своего Бога да Христа покупаете, которых все запросто поминаете, как хороших знакомых. Да я за эту вашу воскресную богоугодность гроша не дам! Беспорядок у вас только в квартире бывает, а в делах — такой строгий распорядок, что прямо тошнит. В понедельник в три часа, что бы ни случилось, хоть землетрясение — зубной врач, ему зубки поскалим, а обратно на такси. Потому что общественным транспортом некогда! Среда — банный день. По четвергам — парикмахерская и обязательно глажка; безразлично, высохло белье или нет. Во вторник — только по-английски разговариваем, в пятницу — только по-немецки, чтобы язык не забывать. В воскресенье и в праздник — церковь. И каждый божий день — пишущая машинка! Хозяину, наверно, и на том свете трескотня эта будет мерещиться.