Эмеренц обладала способностью пробуждать к себе чувства и самые нежные, и ожесточенные до неприязни. Любовь моя к ней не мешала приходить из-за нее в такую ярость, что я сама себе удивлялась. Пора бы, кажется, привыкнуть, что власть моя над Виолой ограничена, но с этим абсурдом — что собаку обедать приглашают — трудно было примириться. И я, даже не переодевшись после церкви, вне себя кинулась к Эмеренц.
Как-то раз собрание в Союзе писателей совпало с приемом в одном западноевропейском посольстве, и мы опоздали туда чуть не на целый час. После этого нас больше в посольство не приглашали даже по случаю юбилейных дат. Но холодное прощание супруги посла в тот вечер могло показаться дружеским сравнительно с высокомерием, с каким меня, пожаловавшую не вовремя, приняла Эмеренц. При звуке лязгнувшей садовой калитки пес бросился навстречу, водрузив передние лапы мне на платье. Но Эмеренц, занятая разговором с Аделькой и Шуту за богато накрытым столом, даже не привстала. Мельком взглянув на меня, стала разливать куриный суп. Шуту подвинулась было, освобождая мне место, но старуха остановила ее взглядом, дав понять, что я на минутку, и спросила, за чем я. Не в силах ничего объяснить из-за кипевшего во мне возмущения, я бросила только:
— За собакой.
— Ну что ж, берите. Покормите только, она еще не обедала.
Пес, виляя хвостом, вертелся возле стола. В воздухе, перебивая дезодорант и хлорку, распространялся аппетитный запах супа.
— Марш домой! — скомандовала я.
Все вроде бы сошло благополучно: Виола послушно следует за мной, Эмеренц продолжает разливать суп. Но у калитки собака остановилась, просительно завиляла хвостом: мол, отпусти же поесть. Не хотелось унижаться и перечить, Эмеренц так сумела ее запрограммировать, что все равно бы не послушалась. И, не встречая возражений, пес тут же умчался обратно. Все это меня до того взбудоражило, что дома я ложки супа не могла проглотить и прилегла с книжкой на балконе; но смысл читаемого до меня не доходил. С балкона виден был открытый холл Эмеренц, и, как ни старалась я не отрываться от раскрытых страниц, глаза непроизвольно обращались туда, примечая, что там происходит. Шуту с Аделькой работали ложками и переговаривались, наклоняясь друг к дружке. Потом ушли — но лишь когда явились новые посетители: племянник с подполковником. Их Эмеренц не стала кормить, а выставила на стол вино и блюдо — наверно, с печеньем. Сын брата Йожи все показывал подполковнику какую-то бумагу, и оба ее рассматривали. Дальнейшего не знаю, так как ушла в комнату, решив окончательно и бесповоротно: больше не пойду, невзирая на ее просьбу; не доставлю ей такого удовольствия. Четыре часа минуло, вот уже четверть пятого, вот и половина. Я не выходила, не смотрела, что там у нее. Без четверти пять раздался звонок в дверь. Муж пошел открыть и вернулся со словами: это соседка по коридору; Виола без ошейника, без намордника лежит там, у калитки, не идет, как она ни звала. Вряд ли, правда, полиция придерется в воскресенье, но лучше все-таки забрать собаку домой.
О, Меттерних в юбке, чабадульский Меттерних, главный наш кукловод! Смейся, торжествуй там, у себя, твердо зная, что я непременно спущусь к Виоле: ведь не уйдет, будет ждать, пока не получит от тебя разрешения. Наверняка не велено возвращаться без меня. И на лестнице опять пришло мне в голову, как бы далеко она пошла с этой ее железной логикой, этим своим безошибочным комбинативным даром, не будь сама себе врагом. В воображении рисовалась она мне где-то рядом с Голдой Меир, с Маргарет Тэтчер, и соседство это не казалось надуманным. Скорее нынешнее ее обличье казалось ненужным маскарадом. Скинь она свое рабочее платье, платок, стащи маску, трижды повернись на месте и молви: это, мол, только наряд для отвода глаз, это при рождении ее заколдовали — я бы поверила, почему же нет. Пес так и плясал вокруг меня, прекрасно понимая: я больше не сержусь, все идет на лад; Эмеренц опять, в который уже раз, одержала верх.
На столе лежал не нарезанный еще слоеный пирог, покрытый тюлем. Эмеренц знала, чем меня ублажить… С высоты своего роста она только смерила меня взглядом, покачав головой, и мы с Виолой сразу поняли: я поступила дурно, необдуманно, неразумно, хотя достаточно взрослая, чтобы знать: на все свои причины. Виолу Эмеренц отправила в комнаты, откуда пахнуло еще резче, чем из чуланов, а мне указала на скамейку. На столе под большой круглой галькой, которая служила игрушкой для Виолы, лежала какая-то бумага. Эмеренц подвинула ко мне этот сложенный лист. Из-за двери не доносилось ни звука, пес, вероятно, улегся там. Где, на чем, хотела бы я знать. Но в противоположность ему мне доступ в святилище был заказан. Он там спит, а меня стыдят.
— Ну и характер у вас, ужасный, — сказала Эмеренц. — Дуетесь, как лягушка, смотрите, лопнете когда-нибудь. Ничего не желаете знать, только деревья наперекосяк снимать умеете со своими подручными. Никогда ничего не сделаете в простоте, обязательно с вывертом, не пройдете прямо, все боковой дорожкой норовите.
Что тут возразишь? Тем более что она не так уж и неправа.
— Испортила вам праздник, да? Но в праздничные дни как раз и подобает заниматься такими вот вещами. Как раз уместно распорядиться человеку, как после его смерти поступить.
Я уже догадывалась, что там, на этой сложенной бумаге.
— Могла бы и с хозяином вас пригласить. Да только не во всем мы с ним сходимся, сами знаете. Не то что нехороший человек, наоборот; только ни он не уступит, ни я. Не любим настолько друг дружку, прекрасно можем друг без друга обойтись. Не перебивайте, дайте договорить.