Дверь - Страница 24


К оглавлению

24

Сказать Эмеренц?.. Но разве можно ей что-нибудь сообщить, чего бы она уже не знала.

Я застала ее за чисткой гороха. Ее невозмутимое, как озерная гладь, лицо, склоненное над миской, было разве чуть бледнее обычного; впрочем, румяной она и в молодости вряд ли бывала.

— Из-за Полетт пришли? — осведомилась она тем же деловитым тоном, каким справлялась, выводили ли Виолу. И добавила, что утром уже побывала там: пес выть стал, она и вышла посмотреть, в чем дело. — Вас-то не разбудил воем своим?

Нет, муж спал; я, правда, проснулась, прислушалась: пес действительно довольно долго возился и подвывал после полуночи. Я еще подумала, как по-разному умеет он выть, с какими разными интонациями.

— Это он по покойнику, — тем же ровным голосом продолжала Эмеренц, тотчас решившая обойти квартал и посмотреть, где горит свет, узнать по освещенному окну, кто умер.

Сначала подумала, что старуха Бёр: последние недели совсем была плоха, но там окна были темные. Тогда Эмеренц пошла вдоль палисадников и случайно заметила, что дверка сарайчика, где обитала Полетт, отворена; а то бы нипочем ее не нашла. Полетт никогда не спала с открытой дверью, боялась там одна, в своем курятнике. Значит, что-то неладное. Зашла, зажгла свет — никого, постель даже не смята, ну и вышла поискать. И обнаружила ее висящей на дереве… в коричневой шляпе, которая в лунном свете казалась совсем черной.

Я слушала, обомлев, во все глаза глядя на Эмеренц, ничуть, как будто, не омраченную, скорее безразличную.

— О шляпе уговора не было, — добавила старуха, продолжая лущить горох, который непрерывно падал в миску. — Мы только о платье условились — и в чем потом будем хоронить. Комбинации черной у нее не было, я ей дала. Довольно чудной вид был у нее в этой шляпе, надвинутой на лицо. И туфли соскочили, туфель не нашла я. Нашли их потом?

Пересиливая себя, я спросила: так, значит, она уже знала о намерении Полетт?

— А как же, — отвечала Эмеренц, зачерпнув и пропуская горох между пальцами, прикидывая, хватит ли на нас всех. — Мы с ней решили: травиться не стоит, хуже. Я, когда у следователя служила — он все по таким делам ездил, — слышала, что отравившихся всегда возле дверей, у порога находят: раздумают и пробуют выбраться наружу. Да и мучаются долго… это богатым хорошо, у кого другие средства есть, таблетки там; районный врач таких не выпишет. Повеситься проще. Сама сколько раз видела — здесь, в Пеште: и когда красные вешали, и когда белые. И как они в петле дергались — что белые, что красные, и приговоры слышала, которые зачитывались всеми ими перед казнью, в которых они друг дружку честили. Нет, петля повернее пули, не так мучительно; могут ведь и не попасть, а ты и смотри, как опять целятся в тебя, а то еще и добить подойдут, в затылок выстрелят, если не умер сразу. Тоже видела, знаю.

Последний раз в Микенах, у могилы Агамемнона испытала я чувство, подобное охватившему меня в тот июньский день у Эмеренц, лущившей своими узловатыми пальцами горох. И гораздо более близкое историческое прошлое встало передо мной. Вереницей прошли в воображении сама Эмеренц еще ребенком, ее рано умерший отец и русалочьей красоты мать; отчим, оставшийся на галицийских полях; обугленные близнецы близ степного колодца… И представилась Эмеренц молоденькой девушкой, служившей у какого-то следователя — выходит, и не у одного. Не мог ведь один и тот же и белых, и красных вешать. Я спросила, неужели она не пробовала отговорить Полетт?..

— Вот уж нет, — сказала Эмеренц. — Да вы сядьте, горох поможете дочистить, а то мало получается. Зачем удерживать, если решился человек? Что ее тут ждало? На еду мы ей, правда, выкраивали. И из клетушки при доме при том ее не выгоняли, позволяли жить просто так, без платы. Даже общество у нее было, я ее сюда, к нам залучила. Но мы разве компания ей? Ни Шуту, ни Адель, ни я Полетт не устраивали, хотя мы всегда по-доброму ее выслушивали; всю ее дурацкую болтовню. Даже по-французски залопочет — и то не перебивали. Знали: она все свое, жалуется, что одинока. А кто, спрашивается, не одинок? Даже вдвоем все равно одинок, разве что еще не догадался. Котенка вон ей принесла: у нее там жильцы терпимо к животным относятся. Так она рассвирепела: это-де для нее «не общество»! Не знаю уж, кого ей еще нужно было. Глазки у котеночка разные: один — голубой, другой — зеленый. Взглянет — яснее всякого мяуканья, чего просит. Но не захотела котенка, потому что, говорит, не человек. Будто мы — не те же животные. Только похуже. Звери-то не клевещут небось, не доносят. А если и воруют, так поневоле: магазинов, столовых-то нет у них. Уж как я уговаривала: возьмите, даже если не спасет вас от одиночества, бездомный ведь, пропадет маленький такой — нет и нет; это, видите ли, не человек. Человек… пусть еще где поищет; тут мы только да кошки. Где я «человека» ей найду, на рынке, что ли, куплю? Теперь вот не одна… может с гробом обниматься… Шуту прислала вас? Или Адель, курица эта безголовая? Обе хороши: не догадаться, что замыслила Полетт… Она, правда, не говорила, но мне и не нужно говорить, мы с Виолой и так понимали, что к этому идет. Шляпы я с нее не снимала, не смотрела, вы уж за меня посмотрите, легкая ли смерть была. Я не пойду, не простила еще ей. Втроем тут ее ублажали — и пес ее любил. Терпели это ее нытье. Котенка ей отнесла… Не приняла, повесилась. И то: раз уж решила. Да и что ей было делать тут?.. Работать уже не могла, надорвалась: боль в животе донимала. А какая мастерица была! Что правда, то правда. Видели бы вы Полетт за гладильной доской! Лучше всех нас гладила. Ну вот и покончено с горохом. Идете уже?.. Увидите Шуту, пришлите ко мне; скажите, как закроет, пусть приходит помочь. Черешню буду сегодня на зиму закручивать.

24