Дверь - Страница 20


К оглавлению

20

— Оттого, что хозяин собак не любит, уж и статуэтку принести нельзя? Совсем, значит, в рабыню превратились, даже этого не можете позволить себе? Скажете, паршивая эта раковина красивее — у вас на секретере, в которую вы приглашения и визитные карточки суете? Собачку нельзя, а раковину можно? Убрали бы ее с глаз долой, а то об пол трахну как-нибудь, тьфу, и тронуть-то противно.

И, схватив раковину наутилуса на коралловой подставке — раковина еще к моей матери попала, с консоля на ее старой квартире по улице Кишмештер — она с видимым отвращением вынесла ее со всем содержимым на кухню, поставив рядом с манкой и сахарным песком, а на ее место водворила собачку с отбитым ухом. Это уже нельзя было спускать. Позволила Эмеренц войти в мою жизнь, наблюдать ее перипетии, но чтобы она еще распоряжалась тут всем по своему усмотрению…

— Эмеренц, — сказала я с необычной серьезностью, — будьте любезны отнести эту собачку туда, откуда вы ее к нам принесли. А жаль выбрасывать, поставьте обратно на кухню — и чтобы я ее здесь больше не видела. Мне она тоже совсем не нужна, не только хозяину. Обычная ярмарочная дешёвка, безвкусица. Да еще без уха. Не место ей в комнатах. Это же не искусство, это кич.

Эмеренц подняла на меня свои ясные голубые глаза. Впервые не любопытство, не симпатия или заинтересованное внимание читалось в них, нет: откровенное презрение.

— Это что еще за «кич»? Что это такое? Объясните.

Пришлось поломать голову, чтобы растолковать, чем плоха эта ни в чем не повинная аляповатая собачонка. Кич — что-то ненастоящее, изготовляемое всем и каждому на потребу; подделка, фальшивка, суррогат…

— Эта собачка — подделка? Не настоящая? — оскорбилась она. — Как же не настоящая! И уши, и лапы, и хвост — все у нее на месте. А вы-то разве не пристроили медную львиную голову на шкафчик для бумаг и нарадоваться не можете на нее? И гости ваши восторгаются, берут и по деревянной створке поколачивают, как дураки. По-вашему, значит, лев, у которого одна только голова, даже шеи нет — не подделка? А собачка, у которой и туловище есть, и все — подделка? И что вы только мелете! Сказали бы просто: не хочу от вас ничего иметь, и дело с концом. Эка важность — цело у нее ухо или нет. Вон у вас черепок, который ваш афинский знакомый на каком-то там острове откопал — скажете, целый он? Черный весь, грязный, а держите небось под стеклом. Что себе-то врать? Скажите лучше: хозяина боюсь, и все ясно, а то — «кич». Придумали тоже — трусость свою замаскировать.

Самое неприятное было, что она почти угадала. Собачка и мне активно не нравилась, но настоящей причиной, почему я задвинула ее за ступку, было действительно опасение опять расстроить мужа. За его душевное спокойствие я бы все сокровища гераклионского музея отдала — и потому пустилась в новые объяснения с бойкостью какого-нибудь авангардистского художественного критика. Эмеренц послушала с ироническим выражением, упрятала собачку в хозяйственную сумку, всегда бывшую при ней, и направилась к выходу. Но там, в темном углу, приметила сапог. Выдернула из него все зонтики и кинула мне их под ноги.

— Вы что, очумели? — побагровев от гнева, прикрикнула она на меня. — Кто это в здравом уме зонты в сапоги вставляет? Для этого я вам его принесла?.. Совсем круглой дурой меня считаете, не смыслящей, что к чему?

Рывком выдвинула из стенного шкафа ящик с инструментами и, выхватив отвертку, спиной ко мне, против света принялась что-то делать с сапогом, не переставая меня честить. Это было мне очень непривычно: меня даже в детстве не ругали. Родители мои действовали изощреннее, наказывая молчанием Куда больнее, когда тебя ни словом не удостаивают, ни вопросом, ни объяснением. Подхватив под мышку сапог, Эмеренц бросила мне отковырнутую шпору.

— Нате. Вы мало того, что трусиха и дурочка, еще и слепая. Не знаю уж, за что я вас полюбила, видать, не стоило. Может, прибудет под старость смелости да ума.

И ушла, оставив шпору на столе. Я подняла ее: муж с минуты на минуту должен был прийти, не хотелось новых волнений и препирательств. В середине потемневшего до черноты полукружья что-то вдруг красновато блеснуло. Я оторопела: гранат! Кто-то вделал туда драгоценный камень, и Эмеренц, отчищая, прежде чем принести, конечно, его приметила. Из-за него-то, из-за граната в серебряном репейке, и притащила сапог… Камень отменный, целехонький; ювелир без труда сделает какое-нибудь украшение. Опять посрамлена… Устыдясь, глядела я на отсвечивающий красным гранат, готовая уже побежать, вернуть старуху, но раздумала. Надо все-таки отучить ее изъявлять свою привязанность такими нелепыми, беспардонными способами. Теперь-то я понимаю: чувства нельзя приглаживать, регламентировать, вводить в приемлемые рамки, навязывая свою форму и меру.

Прогулкой остудив ожесточение, муж вернулся с целой кипой газет. Все было спокойно, и он удовольствовался тем, что заглянул туда-сюда: убраны ли те одиозные раритеты. Кухня, правда, порядком его ошеломила, но он уже и поостыл — и вообще попритерпелся к этому напоминавшему скорее кунсткамеру помещению, которое я забавы ради успела набить самыми невообразимыми вещами после нашего переезда сюда. Не хватало разве чучело кита подвесить к потолку, как у моего деда в лавке. Где уж там заметить такое скромное пополнение, как отчаявшаяся женщина да герцогская кипятильница. Гном же, к счастью, был совсем неприметен в затененной нише под раковиной. Можно опять наслаждаться тишиной… не чая, что тишина эта обманчива, вроде затишья перед бурей; хотя поникшая голова и вся понурая поза Виолы предвещали недоброе.

20