Ужасное было утро, я не знала, что и делать. Тщетно объясняла ему: это наглядное подтверждение любви Эмеренц к нам, только чудное, преломленное через ее собственную оптику, отражающее ее выбор, ее разнообразные склонности и пристрастия. Только не надо этой беготни, этого крика; невозможно слушать! Муж повернулся и кинулся вон из дома. Собственно, только жалость меня переполняла: никогда еще я не видела его таким взбудораженным и беспомощным После он рассказал, смущенно посмеиваясь: подметавшая тротуар Эмеренц с ним поздоровалась, а когда он молча промчался мимо, проводила снисходительной улыбкой, точно невоспитанного мальчишку: не здоровается, хотя прекрасно знает, что надо; ну да пускай его, с возрастом поумнеет. Старуха вообще не понимала наших отношений; что я нашла в муже, оставалось для нее загадкой — но уж какая есть, такая, дескать, и есть; приходится мою терпимость принимать, как сама я сношу ее нежелание пускать меня к себе. Что поделаешь, раз уж такой «хозяин» попался: все они, мужчины, немножко с приветом.
Мужу из всех подарков предназначался, положим, лишь один, зато, бесспорно, стоящий: выкинутый кем-то Торквато Тассо в красивом кожаном переплете. Томик этот, не сразу мной обнаруженный, я быстренько засунула за другие книги; но как быть со всем остальным… с этим, к примеру, гномом в облезлом зеленом переднике, в шапочке с помпоном и фонариком в руке. Кухня у меня тоже, правда, была уставлена множеством вещей довольно своеобразных, доставшихся еще от бабки. Чего тут только не было: и мучной ларь, и тесторезка, и колбасный шприц, и безмен, и старинные разновески. И почти уже музейная редкость: кофейная мельница фирмы «Пежо», которая некогда изготавливала единственно лишь кухонную утварь. Так что и гному нашлось местечко под раковиной. А кипятильницу я приспособила под порошок для чистки посуды. В коробку же из-под грима переложила собственные туалетные принадлежности.
Оставались картина, сапог и соколиное чучело. Проблему сокола я предоставила решить Виоле. И не ошиблась: едва выпустила собаку, как от чучела остались одни клочья. Я, правда, боялась, как бы псу не повредила пропитка от насекомых; но чучело было такое древнее, что она давно выдохлась. Да и жучок сделал свое дело: половина перьев успела повылезти. И деревянная подставка моментально отвалилась. На картине с виллой на переднем плане и сбегающими по обрыву кипарисами какая-то молодая женщина в отчаянии вперяла взор в мрачную, вздыбленную океанскую даль. Вынув из рамы, вставила я картину в рифленое стеклянное окошечко с внутренней стороны кухонной двери и прибила к ободку, а сапог, до блеска начищенный Эмеренц, вынесла в угол в прихожую: чем не подставка для зонтов! Женщина с безумным взглядом, музейная кофемолка, гном под раковиной рядом с тетушкиной еще бадейкой, на которой крупной вязью было написано: «С ходу мужа не кори, прежде мужа накорми» — от всего этого и других раритетов посетитель, впервые заглядывавший к нам на кухню, либо немел от изумления, либо падал со смеху. Тем более что и на стенах были не обои, а клеенка, расписанная гусями, петухами и белками.
Бывали у нас все больше люди, причастные к искусству, для них этот пестрый кавардак был стихией привычной. Со своей же лишенной воображения обывательской родней я давно перестала знаться — и вознегодовать могла бы разве Эмеренц. От нее логичнее было бы ожидать нареканий: что это, мол, за сумасшедший дом, во что вы прихожую и кухню превратили. Но ей-то как раз с самого начала по душе пришелся этот доморощенный театральный декорум. Было в ее натуре некое приводившее на ум Э. Т. А. Гофмана или Гауфа влечение к причудливому, необычному. Любила она вещи редкие, оригинальные. Целым событием стало для нее получить перешедший ко мне от матери манекен. С каким торжеством, будто бесценную реликвию, понесла она его к себе! Для меня полнейшей загадкой осталось, зачем туда, за вечно запертую для всех дверь, тащить какого-то непонятного назначения предметы, хотя вместе с тем безумно и польстило, что Эмеренц вообще что-то просит, она ведь, как я говорила, ни от кого ничего не принимала. После, много позже, когда я стояла, как потерянная, среди руин ее незадавшегося существования — в одну из самых нереальных минут моей жизни, перед тем, как этот безликий манекен, очертаниями повторявший дивную мамину фигуру, вспыхнул, облитый бензином, — узнала я, зачем он понадобился Эмеренц. На вколотых в его матерчатую грудь булавках разместился весь ее фотоиконостас: Гросманы, мой муж, Виола, подполковник, племянник, пекарь, адвокатский сын… и сама она: молоденькая белокурая служаночка в наколке и переднике, с двух- или трехмесячным младенцем на руках.
Склонность Эмеренц к единственным в своем роде вещам не была, таким образом, внове для меня. Больше поразило в то утро, что она их для нас собирает. Обидеть ее не хватало духу, да и не хотелось; но с собачкой этой с отбитым ухом я решительно не знала, что делать. Какая-то обескураживающая претензия неудачника-дилетанта, ставящая в полный тупик. И я затолкала ее за ступку, зная, что для мужа это уж большое испытание: увидит — немедля отправит в мусорное ведро. И к приходу Эмеренц сидела уже за пишущей машинкой.
— Ну, видели? Сколько повыбрасывали, дуралеи? — спросила она. — Все путное подобрала, ничего не оставила. Довольны?
Куда уж тут, сумбурнее утра у меня не выдавалось. Не отвечая, продолжала я стукать по буковкам, но расстройство мое плодило одни беспомощные фразы-недоноски. Эмеренц обошла между тем комнаты — посмотреть, куда я что определила, упрекнув за картину и гнома: такие чудеса — и на кухню отправлять! За сокола — подзатыльник Виоле: не мог, бедняга, свалить на меня, подсунувшую ему эту заманчивую добычу. Но в остальном я еще дешево отделалась, потому что Эмеренц лишь одно занимало больше всего: куда я ту красивую собачку поставила? Я сказала: убрала подальше, уж больно неказистая. Эмеренц в страшное негодование пришла и, остановясь напротив письменного стола, принялась осыпать меня укоризнами.