Здоровье Эмеренц неуклонно улучшалось, подстриженные при санобработке локоны, обрамлявшие ее благородно вылепленное, без единой морщинки лицо, быстро отрастали. Будто бремя спало у нее с души, и все это замечали: врачи, неизменные посетительницы-соседки, подполковник. Я же по мере того, как она успокаивалась и веселела, становилась все более нервной, запутываясь в сетях неизбежной, неустранимой лжи. Решила опять посовещаться с лечащим врачом, который был совсем не в восторге от новых сложностей. Но и его совет был подождать: не открывать всей правды, пока подполковник не покрасит, не оборудует кухню и не навесит новую дверь. Я попыталась ему втолковать: сооруди мы хоть английские королевские покои, и те не заменят Эмеренц всего прежнего, привычного. И пожелай она, так давно сама обновила бы обстановку; но ведь кто знает, какие воспоминания связаны у нее с кухней, где двух одинаковых предметов было не найти? И дело не в ожидающих нас упреках, беда в том, что здоровье ее опять окажется под угрозой! Она ведь сразу сообразит: утварь новая, значит, что-то случилось — и именно то, что я ложью силюсь затушевать.
— Поймите же, — твердила я врачу, — эту женщину поддерживает сейчас сознание, что ее тайна сохранена! Что у нее прибрано и она не опозорена перед улицей, может спокойно возвращаться домой. И не в одиночестве окажется, а со своими кошками.
— Как-нибудь переживет, — утешал меня врач.
Я смотрела на него в полной безнадежности. Нет, не понял. Не понимает он Эмеренц.
Кошек между тем, желая хоть это для нее сберечь, искала вся округа. Описания их дать я не могла, так как видела всего раз; помнила только, что были среди них черно-белая и тигровая. И на главной улице нашли одну, задавленную машиной, которая в принципе могла быть кошкой Эмеренц; но остальные пропали бесследно. Невольно все уже поеживались в предвидении того, что неотвратимо последует. Опять стал скапливаться народ у квартиры Эмеренц, шириться круг занятых ее делами. Устраивались на приносимых с собой скамейках, табуретках и обсуждали проблему ее возвращения. Неоспоримой председательницей собраний стала теперь Шуту: к ней на опознание приносили и бездомных кошек. Аделька с увлечением ассистировала, хотя сама лишь мельком видела их у Эмеренц.
Единственно, кого не притягивала ее веранда-передняя, это Виолу. Собака чуяла чужих, и непривычные запахи ее отталкивали. Как раз в ту пору началась ее собачья одиссея, которая вполне могла окончиться трагически. К счастью, этого не случилось благодаря подполковнику. Он специальным циркуляром оповестил полицейские участки, районные ветслужбы и разъезжих живодеров, что в окрестностях бродит, разыскивая хозяйку, собака по кличке Виола (следовали описание примет и просьба доставить по прилагаемому адресу). Дело в том, что после нашего возвращения пес регулярно убегал и в поисках Эмеренц шастал по всей округе вплоть до пригородных лесов. Как-то он в крайнем возбуждении даже прибежал за мной, лихорадочным лаем призывая следовать за ним, явно желая что-то показать. Мы пробежали с ним две улицы, оказались у какой-то ограды, и тут он виновато поглядел на меня, словно прося не сердиться: дескать, того, что было, уже нет, опоздали. Я сразу догадалась: застал, наверно, в этом саду одну из Эмеренцевых кошек. Зная Виолу, она не убежала, но все равно успела к нашему появлению исчезнуть, отправясь странствовать дальше. Позже возле рынка женщины нашли дохлую кошку, похоже, растерзанную собакой, черно-белую, со звездочкой на груди, тоже, по всей вероятности, из пригретых Эмеренц. Она ведь вдолбила всем своим питомицам, что собака не тронет, вот и эта не подумала бежать от своего исконного врага. Остальные же все куда-то подевались, как в воду канули.
В больницу я наведывалась уже не каждый день, не видя в том больше прямой нужды, да и некогда было. Хотелось наконец отделаться от неотвязных мыслей и забот, но не очень удавалось. Пробовала писать, но писание — особая милость судьбы. Сколько всего должно совпасть, чтобы получилось. И внутреннее спокойствие, и волнение нужно, горестная и радостная дрожь — много разных благоприятных условий, обстоятельств, а они отсутствовали. Даже сознание, что Эмеренц жива, приносило не облегчение, а повергло в беспомощное смятение, безысходный стыд. В один прекрасный день с веранды Эмеренц за мной прибежала Аделька: пойдемте, мол, соседки в сборе, надо еще раз обсудить.
Шуту сразу перешла к делу, спросив, как, собственно, быть с Эмеренц, что, по моему мнению, ее ждет, когда, окрепнув, она выпишется из больницы? Я сказала, как думала и как решила: работать ей пока нельзя; с головой и руками у нее все в порядке, но ходить не может, хотя врачи говорят, это вопрос времени. Вот мы и возьмем ее к себе на это время. Резонерствовала, как плохой актер в плохой пьесе, играющий еще хуже обычного. Шуту от меня только что не отмахнулась.
— Но ведь она вообще уже не встанет, не сможет больше работать, — отозвалась она почти весело, словно удовольствие находя в том, чтобы утверждать обратное. — Эмеренц в тираж выходит, дорогая госпожа писательница; не сейчас, так через год: ее песенка спета. А дом ведь надо обслуживать! Лестницы мести, тротуары: квартира-то служебная. Тут новый человек нужен. Нельзя же, пока не помрет, между жильцами ее обязанности распределять, пускай бы она и не работала за пятерых.
Тут жена нашего мастера-умельца вспылила, будто затронута была ее собственная честь. Не дело, мол, так говорить, она-де от имени всех, здесь живущих, заявляет: да, по-прежнему будем делить ее обязанности, не подведем старую женщину, дождемся ее выздоровления. Каждый на себя возьмет что-нибудь. Как до сих пор делали, так и будем продолжать. Что это еще за выдумки? Не на улицу же ее выставлять?