— Зачем разорять, мы не будем разорять, — возразил их старший. — Мы грязь только отскребем, пол, стены, мебель, продраим — все чистенько уберем, пятнышка не оставим. Только самое грязное, заразное, загаженное сожжем. Не извольте сами, с этим вашим ведерком, это дело любительства не терпит, тут профессиональная работа нужна. Распишитесь-ка вот тут: работа произведена с соблюдением всех требований. Полагалось бы, конечно, самой больной; но сказали, без сознания она. Так что, пожалуйста: как член семейства заинтересованной стороны. Можете по списку проверить; владелице ведь возмещение полагается за уничтоженные вещи. А с нами не надо спорить, протестовать: ни к чему, у нас распоряжение имеется.
Я повернулась и побежала домой звонить подполковнику, который оказался в городе, приехав на праздник, но в тот момент как раз отлучился: пошел к Эмеренц. Мы очутились у ее дома почти одновременно. Бригада уже усердно работала — все вшестером в резиновых перчатках, передниках и масках. Текучие отбросы выгребли, собрали в свою воняющую дезинфекцией автоцистерну, выскоблили все, опрыскали каким-то химическим составом, а мебель вынесли в палисадник. Там на ухоженном Эмеренц газоне уже были свалены липкие стулья вместе с перепачканным канапе. Шкафы и относительно сохранившиеся или уже продезинфицированные вещи стащили в сторонку. У ограды, возле сирени, как привидение, торчал и материн манекен с пришпиленными фотокарточками. Все подмоченные бумаги, запачканную одежду вместе со старыми газетами, коробками и календарями сложили на канапе. Туда же угодили надписанные и подаренные мной книги, которые Эмеренц требовала с меня, хотя даже не открывала.
Когда комната опустела и вещи были окончательно рассортированы, составили акт. Потом канапе со стульями облили бензином и подожгли. Глядя на пламя, вспомнила я, как Виола, еще щенком, и сама старуха отдыхали на этом канапе: оно служило ей и кроватью, и креслом. На нем сидели всегда и кошки, как ласточки на проводах. Всегда? Когда?.. Когда-то. А теперь вот горит вместе с хозяйкиными чулками, ботинками и головными платками.
Подполковник впервые повел себя как настоящий полицейский, как инспектор: прежде чем соглашаться на уничтожение, сам все осмотрит, взвесит, что можно пощадить; сам вытащит, отложит; опорожнил и ящики стола. Кухня — за вычетом одного предмета — опустела; выскобленные стены промазаны были дезинфицирующим раствором; мебель частью стыдливо жалась на газоне, частью полыхала костром. Увидя пламя, прохожие останавливались в изумлении; приходилось прогонять зевак. Оставался загораживающий дверь в другую комнату несгораемый шкаф со взломанной — наверно, при нилашистах — дверцей и латунным ярлычком: «Имре Гросман-старший. Завод металлоизделий». Пустовал и шкаф: кружки, в нем стоявшие, тоже вынесли. Наличные деньги и драгоценности, если вообще были в квартире, угодили в огонь. В столе, во всяком случае, ничего не нашлось, а в стульях, в обивке даже не искали: сын брата Йожи накануне все осмотрел.
К обеду, управясь с кухней, рабочие решили было приняться за оставшуюся комнату. Но тут дело взял в свои руки подполковник, и аргументация его — что та комната не опасна, поскольку полностью изолирована огромным неподъемным сейфом, ни одна живая тварь, не исключая владелицы, туда не проникала — была принята с облегчением. Мол, вы работу проделали нужную, полезную, но дальнейшее явно излишне. Он, подполковник — из здешнего полицейского управления, лично знает Эмеренц, и ту комнату, по его мнению, трогать просто нет нужды. Для хозяйки и без того немалое потрясение: кухонной обстановки лишиться и большей части носильных вещей, он уж сам установит, надо ли еще что-нибудь делать и известит эпидемстанцию по телефону. А не позвонит — значит, в норме все. Пока же как представитель полицейских властей готов и своей подписью — вот тут, рядом с моей — удостоверить: работа выполнена. Наступали праздничные дни — продленный праздником уик-энд — и дезбригада поняла его с полуслова. Бригадир подтвердил: и на его взгляд опасности нет, подполковник прав, и все решилось к общему удовольствию. Сейф, правда, выдвинули-таки, поднатужась, из дверного проема — для очистки совести: мол, проверено, ничего не забыто. Ключа не нашли, но взламывать дверь не стали, пожалели; тем более что сама ее нетронутая белизна подтверждала: никто вот уже несколько десятилетий, со времени первого посещения подполковника в бытность еще младшим лейтенантом, сейфа не отодвигал и в помещение не входил. Ничего съестного, значит, и быть там не может — зараза не заведется и можно уходить. Они откланялись и ушли. Тем временем из больницы прибежал сын брата Йожи, испуганно косясь на не погасший еще костер, и сообщил: Эмеренц в прежнем состоянии, ничего нового. Хотя главное сейчас — уже не сердце, а пассивность, с какой относится она к лечению, вообще ее полное безразличие ко всему: вот что беспокоит лечащего врача. Кстати, и мое парламентское выступление ей передали. Но она тоже не сказала ничего, ровно никакого интереса не проявила, хотя видно было, что слышит, понимает.
«Парламентское выступление»?.. Я не сразу поняла. Нелегко было сосредоточиться возле этого пропахшего дезинфекцией разоренного жилища, близ костра, на котором догорало сваленное в кучу прошлое Эмеренц: ее хранившие столько воспоминаний подушки, деревянные ложки, вся наивно-старомодная кухонная утварь. Я даже спохватилась: а не оставила ли в парламенте сам диплом в футляре?.. Могла в том душевном состоянии и позабыть. Тут же, однако, вспомнился последовавший за фотографированием несомненный — хотя почта столь же нереальный — эпизод: как усаживают нас с моим коллегой в отдельном зале и телевизионщик выспрашивает, кому и чему я, по моему мнению, обязана событием этого дня?.. Я отвечаю: например, Эмеренц Середаш, которая незримо присутствует за видимыми результатами моей работы; Эмеренц брала на себя все от нее отвлекавшее; без нее не было бы моих книг. Сестры в больнице слышали, по уверению сына брата Йожи, этот репортаж; одна прибежала к Эмеренц сказать: про вас говорят, даже транзистор принесла — захватить хотя бы конец передачи. Эмеренц глядела безучастно, ни жеста, ни замечания: может, от лекарств, которыми ее закормили?.. Я предполагала другое. Эмеренц прекрасно, по-моему, все поняла, только от души презирала публичные заявления, всякие гладкие слова, и услышанное нимало ее не занимало. Была бы я с ней рядом в самой пасти льва, на той груде черепов… но нет, пришлось одной претерпеть; а коли так, почему должно ее занимать, что я там такое болтаю? Невелик труд — болтать языком. Она меня изучила, знает: никакое душевное потрясение не мешает мне нанизывать слова. С меня станется и на смертном одре, на собственных похоронах заняться подсчетом, сколько пришло народа.