Целые долгие недели шла борьба за собачью жизнь. Эмеренц, словечка не молвя, замывала следы, которые оставлял расстроенный собачий желудок; вопреки своим убеждениям пичкала щенка таблетками в мое отсутствие; придерживала, когда ему вкалывали антибиотики. А мы тем временем наперебой предлагали его знакомым, но все отказывались. Дали ему красивое французское имя, которым Эмеренц ни разу его не назвала, да и сам он пропускал его мимо ушей, но в остальном рос, вытягивался день ото дня, обнаруживая все присущие беспородным собакам привлекательные свойства и стороны, пока наконец совсем не поправился. Смышленостью, как вскоре оказалось, он далеко превосходил своих чистокровных сородичей, которые были у моих знакомых. Красавцем его нельзя было назвать, слишком уж смешанных кровей; но стоило заглянуть в его темные, сосредоточенные горящие глаза, чтобы уловить почти человеческую сметливость. И прежде чем выяснилось, что взять его нет охотников, мы к нему уже успели привязаться. Купили ему всю полагающуюся сбрую, корзинку для спанья, которую он в две недели изгрыз, раскидав измочаленные прутики по всей квартире, а сам приспособился спать у порога в собственной, уже пышной, чуть волнистой природной шубе. Быстро усвоил и всю обращаемую к нему лексику и стал равноправным членом семьи; личностью, одним словом. Муж иной раз погладит даже за сообразительность или забавную проделку. Я его любила, Эмеренц — обожала.
В памяти еще свежи были воспоминания о супнице, глинтвейне и всем, с ними связанном — и я с некоторой иронией взирала на этого друга животных. Вчера еще без единого вздоха, единой слезинки провожала взглядом опломбированные вагоны, вместо скотины, по уверению «злостных сплетников», увозившие людей, а нынче распространяется с умилением, как быстро гуси, куры, утки привязываются к ней и как тяжко головы им рубить, горло перерезать — употреблять в пищу недавних добрых знакомцев, которые настолько-де привыкали к ней за несколько дней, что корм брали изо рта, вспархивали, садясь рядышком. И пока Эмеренц сама изъявляла собаке свои пылкие чувства, это меня скорее забавляло. Но заметив, что и та считает ее своей настоящей хозяйкой, я только что не в бешенство пришла. Ко всем нам пес подходил с разной меркой, к каждому было у него свое отношение. Со мной он фамильярничал, с мужем держался скромно, почти благонравно, а заслышав Эмеренц, кидался со всех ног к дверям, подвывая от радости. А она без конца втолковывала, объясняла ему, громко, раздельно, отчетливо, будто ребенка обучая — и не делая секрета из своей науки. Одно и то же твердила вслух, как стихотворение, нимало не заботясь, нравится нам или нет:
— На хозяйку свою — пожалуйста, прыгай, и руки, и в лицо можешь лизнуть, и поспать с ней на кушетке: она все стерпит, потому что любит. А хозяина не дразни, хозяин, он тише воды ниже травы, да неизвестно, что там, в тихом омуте, водится; эту воду, смотри, не мути; помни: ты на хорошем месте, лучше нельзя собаке и пожелать.
В отношении же себя вообще не наставляла, пес и без того угадывал, что от него требуется. К тому времени Эмеренц и кличку ему дала, назвав Виолой — ничуть не смущаясь тем, что он оказался кобельком. И, обращаясь к нему, уже не поучала, а дрессировала:
— Сидеть, Виола! Пока не сядешь, сахару не получишь. Сидеть! СИ-ДЕТЬ!
Увидев, чем она его вознаграждает, я сделала ей замечание: ветеринар запретил ему сахар давать.
— Ветеринар — набитый дурак, — отрезала Эмеренц, ласково, но настойчиво нажимая на собачью спину. — Сидеть, Виола, сидеть. Сядешь — вкусненького дам, сладенького. Сахарку собаченька получит, сахарку. Сидеть, Виола! Сидеть.
И собака садилась, сначала ради сахара, потом уже рефлекторно, по привычке, слыша знакомое приказание. Нередко Эмеренц просила отпустить Виолу к ней: пускай побудет, постережет, пока она сгребает снег; квартира-то пустует целый день. Муж отпускал: берите, не будет тут бегать да лаять, по крайней мере. Я осведомлялась: а за кошку свою не боитесь? Говорят, что у вас ведь и кошка есть. Эмеренц заверяла: нисколечко; научу, что любить надо, а не обижать другое существо, Виолу всему можно обучить! Но если собака вела себя нехорошо, Эмеренц, вопреки моим запретам и собственному обожанию, била ее нещадно. От меня пес за все четырнадцать лет своей жизни ни разу не получал побоев — и все-таки хозяйкой своей признавал только Эмеренц.
Любопытно было бы взглянуть, что он делает там, в закрытых для всех владениях Эмеренц, но запрет так и не снимался. Что встреча с кошкой действительно состоялась, подтвердили принесенные Виолой блохи: еще одно развлечение для нас. Протекало знакомство явно не гладко, об этом свидетельствовали пораненный нос и глубокая царапина на ухе. Само поведение Виолы гласило о нешуточной схватке и о хорошей трепке, с помощью которой до собачьего сознания было доведено, что кошку трогать нельзя. Пес, однако, не воспринял этого трагически и по возвращении только тыкался мордой в колени Эмеренц с видом нашкодившего мальчишки. В дальнейшем все обходилось без происшествий. Бывало, выведу его на прогулку, и он без всякого беспокойства и волнения, с безмятежной веселостью посматривает на удирающих и прячущихся бродячих кошек, словно недоумевая: чего это они, у него же никакого злого умысла нет. Всю зиму караулил он жилище Эмеренц и лишь когда в один воскресный вечер вернулся совершенно пьяным, я запретила его брать.
Сначала себе не поверила: что такое: лапы подкашиваются, дышит прерывисто, бока бочонком и глаза закатываются. Даже приподнять его не удалось: поставлю на ноги — валится. Пришлось присесть, чтобы выяснить, что с ним. Пес икал, и от него разило пивом.